top of page

Владимир Рерих
Как у Шолохова...

Ещё и не ободнялось толком, зорька едва блеснула острым серпиком, а командарм Валькирьев уж пробудился и сноровисто, как пёс, подкинулся на лежанке. Повёл туда-сюда заспанными гляделками, тряхнул лопухами ушей, отёр обширную лысину ладонью и резво сел, пристукнув пятками о скоблёный пол горницы, где ночевал, притулившись к пышущей печным жаром сговорчивой солдатке — сладкой и терпкой, ровно тёртый хрен в мёде.
​А она поднялась с размётанного ложа ещё затемно и уж управилась, подоив коровёнку. Перебирая босыми ступнями, пялясь в зеркальце, расчёсывала зубастым гребнем норовистые кудри свои. Почуяв шевеленье атамана, не мешкала и поднесла ему глиняную кружку холодного узвару.
— И не поспал, сокол мой пригожий, — пропела она виновато. — Уморила я тебя, бесстыжая. Так ить оголодала без мужика, хучь на стенку кидайся…
— Ништо, — отозвался командарм хриплым со сна басом. — Мы каторжные, нам сносу нет. Авось, сдюжим. А твой грех — с орех. Ты бойца естеством своим ублажила, с тебя спишется. Мабудь, и твово казака приголубит кака-никака бабёнка. Ну, прощевай, солдатка. Мне сбираться пора.
— Может, кисленького молочка похлебаешь на дорожку, пригожий?
Атаман свистливо засопел и сердито пробухтел:
— Будя буровить-то. Чего было, то быльём поросло. Не муж я табе. Вижу, признала, да ить рожа-то моя пригожая таперича в каждом компутере светится. Позывной имею "Валькирьев". Под ней таперича меня весь мир знает. Войско своё нынче на Белокаменку поведу. Глядишь, царём царей стану вскорости. Ага! Ты только язык-то прикуси, не болтай, сорока, до срока.
Он ловко втиснул кольчатое тулово в пятнистую форму, туго зашнуровал берцы, навесил на пузцо пудовый броник, вынул из-под подушки подарочный наган и деловито дунул ему в ствол.
Но тут ишачьей дурниной завыл спутниковый телефон — огромный, кнопочный и с антенной, похожей на болотную камышину с колбасной толщинкой, нанизанной на полый прут.
Воин, откинув антенну, яростно, как вошку, придавил кнопку ответа и, растягивая кривогубый рот, гаркнул: "Валькирья на проводе!" И яростно сверкнул глазищами в сторону хозяйки, мол, удались, постылая. Солдатка тенью скользнула за ситцевую занавеску, отделявшую горенку от кухни, да там и затаилася.Тут и началось. Командарм визжал, как голая баба, застигнутая охальниками в бане.
— Груз двести? Мертвяки на месте! Триста? Соси у тракториста! Понял, задрот, срам тебе в рот!
Он сочно отхаркался, сплюнул под ноги, влил рот остатки узвара и закончил сипло:
— Уводи хучь в тайгу всю свою вшивую шойгу. Валите лесом, мне до вас нету интереса. Кубыть, к вечеру уж в грановитых палатах почивать буду. С гимнастками кувыркаться, ети их в корень!
И утопал. И взревели моторы. И занялся день, и дрожал, как оброчный агнец над жертвенным мангалом, и куцая ночь, дождавшись часу, пугливо устроилась на насест, сокрыв ветхими юбками неспешную гладь тихого Дона.
Смеркалось, когда в оконце тюкнул скрюченный палец. Анисья, соседушка, сорокою впорхнула. Вроде за сольцой, а сама затараторила одышливо, да шепотком: "Вся станица, чай, знает, шо у тебя ихний атаман надысь зоревал. Леший этот гололобый. Изжогов или как там его. Рожу тряпицей замотал, одни ухи-то и видны. А голос знакомый. Не боис-с-ся? А ну как Захар, не ровён час, заявится с каторги? Ить прибьёт, а то и порешит…"
Настасья ощерила траченные зубы.
— Да ладно тебе, суседка-наседка, — осекла она сплетницу. — Полно каркать. Признала в атамане ентом кобеля мово нонешнего? Да как не признать-то. Рожа его, бесстыжая да пригожая, по всем тиливизирям шляется, как блядёжка по степу. Нонче идёт со товарищчами на Белокаменку. Навроде Разина. Царя удумал подломить. А Захарушка мой зараз в его войске вольтижирует. Арестантов надысь понавыпускали с темниц, пущай, дескать, послужат царю да отечеству каторжане клеймённые. Чем пайку грызть, да чифирём упиваться…
— Исусе Марусе, — поспешно перекрестилась Анисья. — А чо, мабудь и подломят! С их станется. И будешь до скончанья дней царицей куковать, мёд сахаром заедать!
— У его таких цариц, как блох у лядащей кошки. На кой я ему? Давай-ка, суседка-конфетка, чайком побалуемся…
И уселись, громко швыркая чай с блюдцев и прикусывая его колотым сахаром, крепким, как мрамор.
Бабы, нагутарившись вдосталь про всякое-разное-бесстыдное-безобразное, разошлись далеко за полночь.
А когда и не ободнялось толком, и зорька ещё не выскреблась из сизой могилы, в окошко тюкнули заново.Командарм протопал в курень пудовыми от налипшей грязи берцами, прислонился спиною к белёной стене, да так и съехал по ней, угнездившись на скоблёных половицах. И ноги вытянул.
— Ты, солдатка, давеча кисленького молочка сулила, — прохрипел он, еле ворочая языком. И продолжил, зевая во всю пасть:
— Не ко времени было, звиняй. А чичас выпью. И повечерять собери: краюху хлеба, шмат сала, цибулю располовинь. Печь не топи, баню тож, а то дымок учуют, набегут. Чуток пошамаю, остальное в узелок завяжи, с собой приберу. Тута с пяток минут покемарю, пока собираешь, а опосля буди меня, не жалей.
— И куда ж ты таперича, пригожий мой? — жалостливо пропела солдатка.
— Утром краснопёрые набегут с вопросами-допросами. Ты не отпирайся. Был, мол, да весь вышел. Будут допытываться, куда, отвечай так: ушёл в Беларусь.
И захрапел, будто сорок тысяч каторжников кряду.
Тут и кур возопил.

Как у Шолохова…

bottom of page